Thursday, 18 May 2017

Микола Рябчук писав п'ять років тому...

http://www1.ku-eichstaett.de/ZIMOS/forum/docs/forumruss18/10Rjabchuk.pdf



Микола Рябчук

Русский Робинзон и украинский Пятница: особенности «асимметричных» отношений*


Канадский премьер-министр Пьер Трюдо сравнил как-то континентальное сосед-
ство своей страны с Соединенными Штатами Америки с пребыванием в одной
кровати со слоном. «Kаким бы сдержанным и дружественным ни было животное, – сказал он в 1969 году в Вашингтонском пресс-клубе, – невозможно не почувствовать каждого его вздоха и шевеления»1.


Украинцам досталось еще более трудное соседство, поскольку тот «слон», с которым они делят континентальное ложе, никогда не отличался особой сдержанностью, да и, собственно, дружественными чувствами к ним как отдельной, отличной от русских, нации. Многие русские, скорее всего, с этим не согласятся и скажут, что испытывают искреннюю любовь к Украине, часто ссылаясь при этом на собственные украинские связи и корни, и могут даже при случае затянуть какую-нибудь украинскую песню в подтверждение своей компетентности и благорасположения по крайней мере на уровне этнографии. В этом смысле они, казалось бы, кардинально отличаются от западных украинских соседей поляков, которые никакой особой любви к украинцам на личном уровне не демонстрируют, скорее наоборот часто и охотно высказывают различные претензии, главным образом исторические, а в социологических опросах, выясняющих их отношение к различным народам, ставят украинцев далеко в нижнюю часть предложенного списка2.


Как ни парадоксально, но для многих украинцев эта польськая неприязнь более приятна или, лучше сказать, приемлема, чем русская «любовь». Парадокс вполне обьясним. Поляки, даже не «любя» украинцев, признают их равными себе по крайней мере, в том смысле, что считают их другим, отдельным народом,
пусть даже по каким-либо причинам малосимпатичным. Русские же считают украинцев, как правило, разновидностью русских и в этом смысле «любят»
самих себя. Это, как мне представляется разновидность имперского мифа, с которым украинцы предпочли бы не иметь ничего общего. Польская «неприязнь», условно говоря, коренится в определенной реальности и таким образом может быть постепенно изменена через нелегкий, но все же конструктивный диалог. Русская «любовь» отражает абсолютную виртуальность и никакого диалога не предполагает лишь безоговорочное приятие.



С постколониальной точки зрения, русско-украинские отношения можно сравнить с взаимоотношениями Робинзона Крузо и Пятницы. Робинзон, безусловно, «любит» своего Пятницу но лишь до тех пор, пока Пятница принимает предложенные ему правила игры и признает колониальную субординацию и общее превосходство Робинзона, его языка и культуры. Но стоит Пятнице взбунтоваться провозгласить себя суверенным и равным Робинзону, а свою культуру самоценной и самодостаточной, – как он сразу же превращается для Робинзона в самого отъявленного, ненавистного врага. Такой Пятница априорно провозглашается «ненормальным» – «буржуазно-националистическим»
предателем, которому место в тюрьме, либо «национально озабоченным» девиантом, которому место в психиатрической лечебнице. «Нормальный» Пятница это тот, который послушно приемлет обьятия Робинзона, «ненормальный» – который считает их чрезмерными, или перверсивными, или унизительными и пытается от них освободиться. Русские искренне не понимают, почему украинцы обижаются, когда те называют их «хохлами», – точно так же, как Робинзон не понял бы Пятницу, если бы тот не захотел быть «Пятницей», а настаивал бы на каком-то своем причудливом туземном имени. Ведь «Пятница» – это так удобно (для Робинзона) и совсем не обидно!



Как ни грустно, но русские, несмотря на громкие декларации, не любят, как

правило, реальной Украины и пытаются ее всячески маргинализировать в своем

сознании, поскольку она отрицает ту виртуальную Украину, которую они для

собственного удобства придумали и которую действительно любят как самих

себя, как часть своей собственной имперской идентичности, – эдакую вечно «поющую и пляшущую Малороссию», лишенную какой-либо интеллектуальности и самостоятельной политической воли.


Несколько лет назад мне случилось быть свидетелем забавного и по-своему поучительного эпизода на встрече редакторов восточноевропейских культурных
журналов. Каждый из нас имел возможность представить там свой «товар», а поскольку изданий, напечатанных кириллицей, было выставлено сравнительно немного, украинская Критика сразу же привлекла внимание коллег-москвичей. Они долго ее листали с противоречивыми, как мне показалось, чувствами. С одной стороны, журнал им как профессионалам явно нравился; с другой стороны, им как носителям русской культуры и соответствующих стереотипов нелегко было согласиться, что украинцы могут сделать интеллектуальный продукт не хуже, если не лучше выпускаемых ими. В конце концов им удалось найти обьяснение обнаруженной аномалии. В редакционных реквизитах мелкими буквами упоминалось, что Критика сотрудничает с Украинским исследовательским институтом
Гарвардского университета.


«Я так и знал, что это американское!» – радостно воскликнул московский коллега. Его мифический мир, пошатнувшийся было под напором действительности, встал обратно на твердый фундамент. Пятница в этом мифическом мире не может никоим образом сравняться с Робинзоном. Разве что ему в этом поможет другой Робинзон например, американский. Я еще не знал тогда, что через несколько лет та же логика в полной мере проявится во время и после «оранжевой революции». Ее, как мы теперь знаем, украинский Пятница, по мнению большинства россиян, осуществил не ради свободы и собственного достоинства, а исключительно по наущению западных Робинзонов дабы навредить Робинзону русскому.


Виртуальность русских представлений об Украине к сожалению, не единст-
венное последствие продолжительных колониальных взаимоотношений междудвумя народами и интенсивного имперского мифотворчества. Исследователи постколониализма утверждают, что колонизированный этнос постепенно усваивает, интернализирует негативный образ самого себя (self-image), навязываемый ему колонизаторами. Аборигены вынужденно принимают целую систему чужих унизительных представлений о себе как о «варварах», «недочеловеках», «примитивах», носителях «хаоса»3. Их ментальный «космос» разрушается и деградирует под давлением негативных (авто)стереотипов, и они в самом деле становятся носителями навязанного им «хаоса», выходом из которого в лучшем случае становятся ассимиляция и интеграция в «космос» колонизаторов, в чужую и чуждую им цивилизацию, или же вынуждены и дальше играть возложенную на них колонизаторами «хтоническую», «деструктивную», «недочеловеческую» роль4.

Показательны в этом смысле те прозвища, которые традиционно господствующее в Украине русскоязычное население применяет к украиноязычным, т.е. неасиммилированным аборигенам. Все они подчеркивают либо их социально-культурную неполноценность колхоз», «село», «жлобы»), либо вообще их недочеловеческий, анималистический характер быки», «кугуты», «рагули» и пр.). Характерное практически для всех стран снисходительно-пренебрежительное отношение более «продвинутого», «цивилизированного» городского населения к «отсталому» деревенскому (и, вообще, провинциальному) накладывается в Украине на этно-языковые разделы и получает таким образом не столько социальную
, сколько этно-культурную окраску. А с другой стороны оно остается созвучным
традиционно презрительному отношению господствующей имперской группы ко
всем «инородцам», едко высмеянному в свое время Евгением Евтушенко в поэме
Казанский университет (1971), но отнюдь с тех пор не исчезнувшему:

Даже дворничиха Парашка
армянину кричит:

«Эй, армяшка

Даже драная шлюха визжит
на седого еврея:

«Жид

Даже вшивенький мужичишка
на поляка бурчит:

«Полячишка

(…)
Бедняков,

доведенных до скотства,

научают и власть,

и кабак
чувству собственного превосходства:

«Я босяк,

ну а все же русак5

Обретение Украиной независимости не привело здесь к существенным изменениям, а главное не устранило социальное неравенство между двумя основными этно-культурными группами, обусловленное глубокими структурными факторами. Главный из них гораздо более высокий уровень урбанизации и, соответственно, модернизации русскоязычного меньшинства по сравнению с украиноязычным большинством, его значительное стартовое превосходство в начале приватизации. Этот фактор естественным образом предопределил «креолизированный» характер правящего олигархического класса. Дискурс, выражающий отношение к «аборигенам» с позиции «сверху вниз», свойственный этой группе, никуда не исчез, а с недавним приходом к власти донецкого клана во главе с Виктором Януковичем вновь перешел с бытового уровня на полуофициальный.

Оскорбления украинцев на этнической, этнорегиональной и, особенно, языковой почве стали в сегодняшней Украине достаточно распространенным явлением. Одесский гаишник, прославившийся благодаря видеозаписи в интернете, безнаказанно обзывает (при исполнении служебных обязанностей!) украинский язык – «телячьим»; его коллеги из Днепропетровска заковывают в наручники
гражданина, возмутившегося их аналогичными высказываниями; секретарь Донецкого горсовета не стесняется заявить, что «украинский язык годится только для фольклора и анекдотов»; присланная новой властью из Киева в западноукраинский город Калуш начальница публично (и опять же совершенно безнаказанно) обзывает регион «генетически недоразвитым», а его жителей – «цыганами немытыми»; мэр Одессы запрещает (вопреки Конституции!) использование украинского языка на сессиях горсовета и в делопроизводстве; министр образования систематически публикует украинофобские пасквили и обьясняет назойливым журналистам, что это, мол, его частное мнение, никоим образом не влияющее на исполнение им обязанностей госслужащего6

Украина, однако, принципиально отличается от колонизированных стран Азии, Африки и Америки тем, что различие между господствующей и подчиненной группой имеет здесь языково-культурный, а не расовый характер. Черной кожей для украинцев всегда был их «рабский» (или, как сказали бы в позднесоветское время, «колхозный») язык; сменив этот «черный»
язык
на «белый», приняв предложенную им идентичность «хохла», они могли сделать какую угодно карьеру в Российской, а потом и Советской империи. По этническому признаку они действительно не дискриминировались, поскольку традиционно считались разновидностью того же русского народа, – если только не настаивали на своем принципиальном (национальном, а не сугубо регионально-этнографическом) отличии от великороссов.

Язык, собственно, и был главным маркером такого различия. Подозрительны-
ми, естественно, считались только те украинцы, которые пытались сознательно
это различие сохранить, несмотря на давление окружающей русскоязычной сре-
ды и влияние полученного ими, – как правило, русскоязычного образования.
Деревенские, малообразованные украинцы опасными не считались; наоборот, их
убогая, засоренная русицизмами речь (так называемый «суржик»7) лишь под- тверждала господствующее представление об общей никчемности и бесперспек- тивности украиноязычного мира. На этом фоне немногочисленные украиноязыч-
ные интеллигенты в русифицированных городах выглядели действительно «на-
ционально озабоченными», то есть акцентуированными индивидами, заслужи-
вающими в лучшем случае снисходительно-сочувственной улыбки, а в худшем
принудительного лечения либо тюремного заключения. Мало кто отваживался
публично разговаривать на «черном» языке, все предпочитали быть «белыми» –
как Майкл Джексон.

Хрестоматийной стала сегодня реплика одного из свидетелей на процессе Василя Стуса выдающегося поэта, получившего 8, а потом 15 лет концлагерей и ссылки за свое творчество и правозащитную деятельность и погибшего в заключении осенью 1985 года, незадолго до массового освобождения политзаключенных, разрешенного М.С. Горбачевым8. Свидетельница утверждала, что Стус достоподлинный «националист», потому что разговаривал с ней исключительно по-украински9. Прямая связь между общением по-украински и политической не-
благонадежностью сформировалась на подсознательном уровне практически у
всех граждан. И это не удивительно, поскольку определение «буржуазный на-
ционалист», как и «сионист», считалось в советские времена не только опасным
идеологическим ярлыком, но и могло повлечь за собой серьезные уголовные об-
винения например, в «антисоветской агитации и пропаганде» либо «клевете на
советский общественный строй», под которую попадало всякое упоминание о
русификации.


«Употребление того или иного языка», – писал в 1987 году американский советолог Александр Мотыль, – «имеет большое символическое значения в политизированной речевой среде, однозначно ставя говорящего по одной или другой стороне идеологической баррикады... Украинские диссидентыхорошо осознавали этот символизм, по-донкихотовски призывая земляков протестовать против государственного привилегирования русского языка, демонстративно разговаривая по-украински не только в семье, но и на работе, в общественной деятельно
сти, на улице. Они чувствовали, что употребление украинского равнозначно оп-
позиционности по отношению к советскому государству... Хотя никакой закон
вроде бы и не запрещал отклонений от "нормального" языкового поведения ("ни-
кто ни над кем не стоит с пистолетом", как обьяснял мне один представитель Со-
ветской Украины), нерусские вообще и украинцы в частности прекрасно понима-
ли, что упорное использование своего языка, особенно среди русских, будет вос-
приниматься как отрицание "дружбы народов" и проявление неприязни к "совет-
ским людям". Именно потому, что украинский и русский языки взаимно понят-
ны, употребление украинского в общении с русскоязычными собеседниками бы-
ло настолько явным демаршем против духа, если не буквы руссификаторской по-
литики, что каждый наглец, дерзнувший совершить подобный демарш, автомати-
чески получал ярлык "бандеровца", "петлюровца", "буржуазного националиста",
либо, в лучшем случае, неблагодарного родственника "старшего брата"... Мало
кто из украинцев был готов рисковать публичным осуждением, потерей работы
или даже тюремным заключением ради языковой чистоты. Большинство, дабы
избежать шовинистических реакций и подозрений в нелояльности, переходило
на русский»10.

Я и сам помню искреннее удивление моей соседки хохлушки», по ее собственному определению) примерно в 1986 году, когда она вдруг услышала, что мы с женой общаемся не только между собой, но и с двухлетней дочерью по-украински: «Зачем же вы ребенку жизнь калечите?!...» – воскликнула она скорее сочувственно, чем осуждающе.

Перестройка ослабила полицейско-идеологическое давление против «национально озабоченных», но не устранила ни государственно-институциональных, и социально-экономических, ни культурно-образовательных, ни тем более психологических механизмов русификации. Не исчезли они окончательно и после
провозглашения Украиной независимости в 1991 году. На одном из этих механизмов, имеющих самое непосредственное отношение к украинско-русским ультурным взаимоотношениям, стоит остановиться подробнее.


Дискурс доминирования
В последние десятилетия, благодаря развитию постколониальных исследований умелому применению в них теории дискурса Мишеля Фуко и других французских постструктуралистов, появилась возможность деконструировать русско-украинские отношения как отношения «культурного подчинения», осуществляемого через господствующий российско-имперский дискурс.

По Мишелю Фуко, всякий акт речи является актом осуществления власти, навязывания воли, утверждения господства или, наоборот, является актом сопротивления. Во-вторых, всякая речь, то есть дискурс, по мысли Фуко, коренится в уществующих властных отношениях, прямым и опосредованным образом их тражает и поддерживает (либо, наоборот, разрушает), опираясь на соответствующие институции. И в-третьих, всякая речь (дискурс) является конвенциональной, привязанной к определенной традиции,
определенным риторическим приемам, формулам, образам, прямым и скрытым ссылкам, намекам, к определенному контексту и подтексту как словесно-образному, так и предметно-событийному; в общем, это не одноразовый и, конечно же, не индивидуальный акт, а определенный процесс, развернутый в пространстве и времени, в текстовой и социальной реальности, со своими законами, инерцией и собственной энергетикой11.

Главный вывод, который сделали для себя из теорий Фуко исследователи постколониализма, заключается в том, что всякий публичный дискурс не только отражает реальность и не просто влияет на нее и на наше к ней отношение, но и преобразует ее, пересоздает, «репрезентирует», заменяет ее своеобразной «пара- реальностью», более реальной (в воображении реципиентов), убедительной и влиятельной, чем вся та реальность, которую он якобы описывает. Именно такое понимание дискурса легло в основу замечательных работ Эдварда Саида Ориентализм (1978) и Культура и империализм (1993)12.
Саид последовательно, на множестве примеров, интерпретирует дискурс им-
перии как своего рода систему нарративных средств, которые отражают существующую ситуацию имперского доминирования, легитимизируют ее и утверждают как «обьективно» неизбежную и необходимую. Если имперская идеология лишь обеспечивает имперский гегемонизм и экспансию необходимыми аргументами, логическим каркасом, то дискурс империи становится образно-символическим наполнением этого каркаса, его многоликой, многоцветной, многоголосой репрезентацией. Идеология это прежде всего то, очемговорится; дискурс то, как это говорится, какими средствами выражается, в какой связи с другими нарративами находится. Дискурс это еще и определенный угол зрения, подбор материала, расстановки акцентов, смягчения и замалчивания; это, в конце концов, не только тексты, но и другие формы символической репрезентации от памятников до почтовых марок, от военных парадов и национальных праздников до картинок в школьных учебниках.


Если взглянуть в этом контексте на основные элементы имперского дискурса
по отношению к Украине, нетрудно заметить, что состоит он из своего рода стандартных мифологем, при помощи которых обосновывается сугубо политическое и по своей идеологии безусловно имперское задание подчинение и поглощение Украины Россией. Эти мифологемы знакомы большинству украинцев еще со школьной скамьи и для многих сохраняют до сих пор авторитет обьективной истины своего рода виртуальной рельности, созданной мощным господствующим дискурсом. Среди его главных мотивов идея «триединой» русской нации и украинско-российской особой близости, почти тождественности; идея исключительного величия и могущества Российской империи, неотразимо привлекатель
ной для соседних народов настолько, что они сами, без какого-либо принуждения, стремятся с ней слиться13. Отсюда особая миссия русских, уполномоченных то ли Богом, то ли Историей объединить славян, утвердить подлинное христианство, спасти мир и, конечно же, навести порядок на своих ближних и дальних окраинах, осуществляя классическую для всякого империализма цивилизаторскую миссию.


Дискурс Российской Империи рождается вместе с империей в символических деяниях Петра Первого и сочинениях Феофана Прокоповича. Важнейшую роль в формировании этого дискурса сыграл опубликованный между 1670 и 1674 годами в Киеве и многократно впоследствии переизданный Синопсис, или Краткое описание о начале русского народа, вероятным автором которого считают архимандрита Киево-Печерского монастыря Иннокентия Гизеля. В отличие от московских предшественников, которые видели связь между Москвой и Киевом главным образом в династических категориях как историю Рюриковичей, а их претензии на «русские» земли Речи Посполитой как исключительно патримониальные14, украинский церковный автор подчеркивает также очень важную с его точки зрения экклезиастическую связь, а главное предлагает новаторскую для того времени концепцию территориальной и даже этнической общности
«славеноросского» народа. Концепция славянского единства и представление о
православной Руси как общем прошлом русинов и московитов существовали, собственно, и ранее в работах ренессансных польских историков, в частности Мачея Стрыйковского, но именно украинские клирики перенесли эту хорошо знакомую им идею в московскую/российскую историографию с далеко идущими и весьма неожиданными для них последствиями15.

Впрочем, как утверждает авторитетный исследователь той эпохи Зенон Когут,
династически-государственническое видение российской истории преобладало вплоть до 1830-х годов, и лишь в 1836 году Николай Устрялов обратился к этни- ческой концепции «общерусской» истории, пытаясь, в частности, опровергнуть обострившиеся к тому времени польские претензии на украинские и белорусские земли16. Эпоха национализма пришла в Россию вместе с эпохой наполеоновских войн и возникновения «польского вопроса», а впоследствии и аналогичного ему украинского17, казавшегося тогда многим в России зловредной польской (и вообще внешней) интригой впрочем, сторонников этой точки зрения немало и сегодня.


Репрезентация Украины в российской имперской культуре была вначале во
многом похожа на репрезентацию «экзотических» юго-восточных окраин и, шире, репрезентации всех «ориентальных» земель в классических литературах Запада. Характерные особенности такой репрезентации изображение колонизированных земель как диких или полудиких, лишенных внутренней структуры, архаических и анархических, заселенных неполноценными людьми, а человекообразными существами, законсервированными вне времени за пределами подлинной, то есть имперской истории. Наиболее четко и последовательно такой образ Малороссии воссоздал Виссарион Белинский, основываясь отчасти на образах Украины в произведениях Гоголя, Пушкина, Квитки-Основьяненко и других современных ему литераторов, а отчасти на собственных (основанных на упрощенно понятых трудах Гегеля) представлениях о Духе Истории и обреченности «неисторических» народов на подчинение и слияние с «избранными» историей.


Согласно этой концепции, «(… история есть фактическое жизненное развитие общей (абсолютной) идеи в форме политических обществ. Сущность истории составляет только одно разумно необходимое, которое связано с прошедшим, и в настоящем заключает свое будущее. Содержание истории есть общее: судьбы че- ловечества. Как история народа не есть история миллионов отдельных лиц, его составляющих, но только история некоторого числа лиц, в которых выразились дух и судьбы народа, –точно так же и человечество не есть собрание народов всего земного шара, но только нескольких народов, выражающих собою идею
человечества» (РоссиядоПетраВеликого, 1841; 5: 91).


В число этих избранных «нескольких» не попадают не только «какие-нибудь
якуты, буряты, камчадалы, калмыки, черкесы, негры, которые действительно ни- чего общего с человечеством не имели…, но и китайцы, которые хотя и имели некогда «всемирно-историческое значение», и даже «теперь существуют, да еще в числе, как говорят, чуть ли не ста миллионов голов, однако они столько же при- надлежат к человечеству, сколько и миллионы рогатых голов их многочисленных стад» (РоссиядоПетраВеликого; 5: 92, 95)18.


Место Украины и украинцев в схеме Белинского легко представимо: «История
Малороссии это побочная река, впадающая в большую реку русской истории. Малороссияне всегда были племенем и никогда не были народом, а тем менее государствомИ так называемая Гетьманщина, и Запорожье нисколько не были ни республикою, ни государством, а были какою-то странною общиною на азиатский манер. Настоящими и постоянными их противниками были крымские татары, и малороссияне воевали с ними отлично, в духе своей национальности... Это была пародия на республику, или другими словами славянская республика, которая, при всем своем беспорядке, имела призрак какого-то порядка. Порядок этот заключался не в правах, свободно развившихся из исторического движения, но в обычае краеугольном камне всех азиатских народов. Этот обычай заменял закон и царил над беспорядком этой храброй, могучей широким разметом души, но бестолковой и невежественной мужицкой демократии. Такая республика могла быть превосходным орудием для какого-нибудь сильного государства, но сама по себе была весьма карикатурным государством, которое умело только драться и пить горилку» («История Малороссии» Николая Маркевича; 7: 60-62)

Расчленение Польши и колонизация Украины представлены таким образом не
как следствие определенной имперской политики, а как воплощение высшего
промысла и безусловное благодеяние для «простодушного и невежественного, хотя и доблестного племени» – «азиатского рыцарствa, известного под именем удалого казачества». «Слившись навеки с единокровною ей Россиею, Малороссия отворила к себе дверь цивилизации, просвещению, искусству, науке, от которых дотоле непреодолимою оградою разлучал ее полудикий быт ее. Вместе с Россиею ей предстоит теперь великая будущность... В истории ничего не бывает случайного, и трагические коллизии ее исполнены такого же глубокого смысла, как и потрясающей душу поэзии: в них открываются неотразимые определения миродержавного промысла, победоносный ход света разума, вечно борющегося с тьмою невежества и вечно торжествующего над нею...» («История Малороссии» Николая Маркевича; 7: 64-65)


«Ориентальная» репрезентация Украины наталкивалась, однако, на существенное сопротивление фактического материала и требовала таким образом коректировки в рамках имперского дискурса. Во-первых, Украина не была по отношению к России «Востоком», скорее наоборот на протяжении нескольких веков она была по отношению к России источником западного влияния, существенным
фактором европеизации Московского царства и превращения его в Российскуюимперию (o чем В.Г. Белинский весьма примечательным образом умалчивает).
Во-вторых, эта империя сама подвергалась активной «ориентализации» со стороны западноевропейского дискурса достаточно вспомнить хотя бы путевые заметки маркиза де Кюстина. А главное, Украина не могла быть чем-то совершенно «чужим» для империи не только из-за своей православной и славянской близости, но и в связи с наследием Киевской Руси, которое надлежало инкорпорировать в имперскую историю как вполне «свою» и органическую.


Таким образом, репрезентация Украины в российском дискурсе была скорее амбивалентной: это был край одновременно враждебный и дружественный, далекий и близкий, внешний и внутренний, чужой и родственный. Дабы избежать логического противоречия между этими репрезентациями, российская историография разработала изощренную модель двуединой (а позже, в советские времена, триединой) русской нации, в которой украинцам отводилась роль региональной «ветки», оторванной от единого «древа» неблагоприятными историческими обстоятельствами, но все же успешно прищепленной обратно, где она получила теперь возможность по-настоящему расцветать во благо себе и всему древу. Ук-
раинской амбивалентности таким образом было дано рациональное и достаточно
убедительное обьяснение: все, что есть в Украине и украинцах хорошего, происходит из общего русского наследия, единокровия, единоверия и, конечно же, неистребимого желания быть лояльными по отношению к единому властелину своего рода православно-имперская телеология, примечательно воплощенная, например, во втором варианте Тараса Бульбы Н. Гоголя.


А с другой стороны, все, что есть в Украине и украинцах плохого, является следствием враждебных внешних влияний польско-католических, иезуитских, униатских, татарских и пр. Примечательно, что польские влияния в этом дискурсе никогда не являются культурно-цивилизационными, а исключительно деструктивными, связанными с религиозным и социальным гнетом, общественной дегенерацией и нравственным упадком. Если украинцы и позаимствовали от поляков какие-либо элементы цивилизации, то лишь весьма сомнительную католическую ученость и неэффективные правовые и административные институции, которые собственно и довели саму Польшу до хаоса и необходимости установить над ней соседскую «опеку». Не менее характерно и то, что удельный вес «польских влияний» в российских репрезентациях Украины весьма ограничен: несмотря на всю свою амбициозную риторику, Российская империя чувствовала себя довольно неуютно по отношению к Польше в культурно-цивилизационном плане. Поэтому в имперских репрезентациях Украины преобладают намеки на
«татарские» и, вообще, «азиатские» влияния.


Достаточно вспомнить хотя бы Мазепу в Полтаве Пушкина, изображенного как опереточного, полуазиатского персонажа (в противопоставление «европейцу» Петру І); или же упомянутые выше пассажи Белинского о запорожцах как о разновидности татар, или менее известные, но не менее забавные пассажи Павла Свиньина из его очеркa Полтава (1830): «Своими наружными качествами, лицом, окладом, стройностию стана,
ленью и беззаботностию малороссияне более сходны с роскошными обитателями Азии, но не имеют тех буйных, неукротимых страстей, свойственных поклонникам Исламизма: флегматическая беспечность, кажется, служит им защитою и преградою от неспокойных волнений, и часто из под густых бровей их блестит огонь; пробивается смелый европейский ум; жаркая любовь к родине и чувства пламенные, одетые первоначальною простотою, помещаются в груди их. Эта простота доходит нередко до излишества и дает право их обманывать и проводить; она породила множество забавных анекдотов, исполненных чертами истинного добродушия».19

Цель этого дискурса двойственна: с одной стороны, он определяется художественной, характерной для романтизма потребностью представить Украину и украинцев как нечто экзотическое, иное, отличное, специфическое; с другой подчиняется политическому императиву ассимиляции края, его имперской гомогенизации. Отличие украинцев от русских может быть любопытным с эстетической точки зрения на уровне фольклора, обычаев, внешности, но с политической точки зрения оно не должно быть чрезмерным, слишком 0 TD0существенным, таким, которое бы мешало приручению и одомашниванию края, его интеграции в единый имперский проект. При всех своих отличиях украинцы должны оставаться в имперском дискурсе разновидностью русских то есть материалом не столько для литературных экзерсисов, сколько для эффективного имперского
строительства.


Своеобразной жемчужиной этого дискурса можно считать заметки князя И.М.
Долгорукого из его книги о путешествии в Малороссию 1810 года: «Хохол, ка- жется, сотворен на то, чтобы пахать землю, потеть, гореть на солнце и весь свой век жить с бронзовым лицом. Лучи солнца его смуглят до того, что он светится, как лаком покрыт, и весь череп его изжелта позеленеет (sic!); однако он о таком порабощенном состоянии не тужит: он не умеет понять ничего лучше. Я с ними говорил. Он знает плуг, вола, скирд, горелку, и вот весь его лексикон. Если бы где хохол пожаловался на свое состояние, то там надобно искать причину его негодования в какой-либо жестокости хозяина, потому что он ["хохол". –М.Р.] охотно сносит всякую судьбу и всякий труд, только нужно его погонять беспрестанно; ибо он очень ленив: на одной минуте пять раз и он, и вол заснут и проснутся. (… …Если бы весь этот народ не был обязан помещикам добронравным, за их к себе доброхотство и уважение к человечеству, то бы хохла трудно было отделить от негра во всех отношениях: один преет около сахара, другой около хлеба. Дай Бог здоровья и тем, и другим20




Снисходительно-насмешливое отношение автора к предмету своего описания имеет скорее сословный, чем этнический характер. Князь Долгорукий описывает специфическую региональную разновидность имперского крестьянина, которого называет «хохлом», хотя можно предположить, что столь же надменно и пренебрежительно он бы описывал и различия между костромским крестьянином и, скажем, рязанским. В начале ХІХ века российские аристократы (как и малороссийские) не имели еще обычая причислять себя к одной нации ни с великорусскими крестьянами, ни с украинскими. Эстетический императив этого дискурса понятен: представить своим читателям нечто любопытное, забавное, оригинальное: «дикий» Кавказ и «поющая и пляшущая» Малороссия, безусловно, обеспечивали романтиков гораздо лучшим материалом для их экзотических нужд, чем Рязань или Кострома. Не менее очевиден здесь и идеологический императив: обеспечить не только политическое, но и экономическое господство империи на новообретенных территориях, сделать «хохлов» – сначала на уровне репрезентации, а потом и в действительности –«своими», домашними, безопасными, приспособленными к потребностям империи.


Текст Долгорукого представляет собой довольно удачный пример почти полного совпадения эстетического императива с политическим; специфические особенности малороссов показаны здесь таким образом и в такой лишь степени, в какой это необходимо для обоснования их имперского закрепощения и эксплуатации: «хохлы», в сущности, –это такие же крестьяне, только более ленивые, а потому нуждаются в более строгом присмотре и принуждении. У более талантливых авторов, однако, противоречие между политической задачей и эстетической оказывается подчас довольно значительным. Кондратий Рылеев, например, в поэме Войнаровскийпредставляет фактически положительный образ Мазепы не как «предателя», согласно с господствующим имперским дискурсом, а как свободолюбивого бунтовщика соответственно с собственной художественной интуицией, Николай Гоголь пишет совершенно лояльные по отношению к империи «малороссийские» повести, которые, однако, оказываются потенциально опасными для нее и даже подрывными именнно из-за яркого, талантливого,
слишком уж восторженного и увлекательного изображения автором украинского
отличия и своеобразия. Гоголь непреднамеренно довел противоречие между потребностью политического подчинения Украины (через ее чаемую гомогенизацию) и ее эстетическим освобождением (через утверждение ее культурной уникальности) до опасного предела, за которым самобытный край со славным прошлым начинал развиваться уже по собственным законам, вопреки гомогенизирующим усилиям империи. Гоголь-имперец отрицал эту возможность, постоянно подчеркивая, что его Малороссия это своего рода музей, яркое прошлое, которое, однако, угасло, закончилось, нашло свое логическое завершение в общеимперском современном и будущем. Нужен был лишь определенный толчок, чтобы
реанимировать, реинтерпретировать этот миф миф славной, но отжившей свое,
умершей Малороссии21.

Появление контрдискурса


Шевченко создал новый миф, полемически основанный, как убедительно показал Григорий Грабович, на отрицании гоголевского и в то же время на его творческом развитии22. Это был образ не мертвой Украины, а усыпленной, похороненной живьем, однако готовой к пробуждению и воскресению. Шевченко воссоздал ту самую Украину, которую Гоголь неосмотрительно создал и еще неосмотрительнее (потому что преждевременно) похоронил. Однако поэту было что воссоздавать именно благодаря Гоголю и многим другим лояльным к империи, но, как вскоре обнаружилось, «слишком» озабоченным малороссийской самобытностью украинофилам.

Драматическая раздвоенность малороссийских интеллектуалов между имперским и региональным становилась на протяжении ХІХ века все более острой
по мере формирования современного украинского национализма. Даже, казалось
бы, гиперлояльный к империи Г.Ф. Квитка-Основьяненко (1778–1843) в 1810–

1840-е годы невольно подрывал ассимиляционистскую имперскую стратегию,
показывая витальность местной идентичности и целеустремленно расширяя круг
читателей украинской литературы тех самых читателей, без которых успех, а может, и появление Шевченко были бы невозможны. Собственно, на это скрытое противоречие между политически «имперским» и эстетически «национальным» еще в 1985 году указал Марко Павлышин в статье о политике и риторике в Энеиде Котляревского23. То, что у Гоголя и Основьяненко было скорее непреднамеренным, «побочным» следствием их имперского украинофильства, через пару
десятилетий стало частью сознательной редакционной стратегии петербургского
украиноязычного журнала Основа (1861–1862). Подчеркивание отличия, самоытности Украины становится аргументом в пользу ее самоопределения.





Украинская культура во второй половине ХІХ века постепенно перестает быть
частью «общерусской», формируя свой собственный канон, институции (критику, издательства, журналы), своего читателя и, конечно же, свой самостоятельный, эмансипированный от имперского дискурс. Творчество Шевченко, безусловно, в огромной степени ускорило этот процесс, хотя были и другие факторы: жесткие цензурные и, в частности, языковые притеснения, перенесение изда
тельской деятельности за границу (прежде всего в Галицию), русификация укра-

инских городов и угасание романтического интереса российской публики к ма-

лороссийской экзотике. Фактически до самой революции отношение образован-

ных русских к украинской литературе и, вообще, проблематике оставалось почти

тем же, что и в 1830–1840 годах, – на уровне печально известных откликов Бе-

линского и Хомякова, то есть на уровне консервативной парадигмы, которая во-

обще отрицала украинскую литературу как опасную глупость, либо на уровне

парадигмы либеральной, которая принимала ее в целом доброжелательно но

исключительно как диалектную разновидность общерусской.

Русские писатели и читатели как бы и не замечали, что сам характер украин-

ской литературы и сознания существенно изменился... Украинскую литературу и

дальше рассматривали как эстетически неполноценную, а украинское сознание

как проявление провинциализма. Научный дискурс об Украине почти не прони-

кал в русскую литературу, а мощнейшие артикуляции контрдискурса оставались,

как правило, незамеченными. Как следствие, русские интеллектуалы маргинали-

зировали украинскую проблематику. В художественных произведениях украин-

ские характеры практически никогда не обладают какой-либо психологической

глубиной, а их культурные проблемы никогда не трактуются всерьез. Если укра-

инцы и появляются в русской прозе второй половины ХІХ века (как, например, в

произведениях Толстого различные конюхи, садовники, солдаты), то от рус-

ских они отличаются лишь своим «говором». Хотя Чехов и Бунин называли себя

в шутку «хохлами», это определение не имело для них никакого политического

смысла24.

Эта поразительная глухота имперской культуры к своему ближайшему и само-

му большому соседу, к все более громкому и разнообразному многоголосью, по-

являющемуся в украинской культуре, является характерным примером мощи и в

то же время катастрофической инерционности имперского дискурса, из гравита-

ционного поля которого оказалось не под силу вырваться даже таким талантли-

вейшим художникам, как М.А. Булгаков, В.В. Набоков, А.А. Ахматова, И.А.

Бродский. «Есть, пожалуй, некая печальная иpония в том, что спустя тpи

четвеpти века, наполненных непpеpывной боpьбой укpаинцев за свою культуpно-

национальную идентичность, им так и не удалось изменить некотоpые устойчи-

вые стеpеотипы, глубоко укоpенившиеся в pусском менталитете и

госудаpственно-пpавовой мысли», –пишет современный исследователь о резко



отрицательном отношении видного российского либерала начала ХХ века Петра
Стpуве к укpаинскому национальному движению того времени. –«(… Как и у

Белинского, эта позиция pезко контpастиpовала с его пpивеpженностью к поли
тической философии либеpализма и демокpатическими взглядами по дpугим

вопpосам»25.

Имперская культура попала как бы в ловушку времени, в упор не видя появив-

шихся Украины и украинцев, а точнее упорно воспринимая их на уровне князя

Долгорукого и Виссариона Белинского как являние сугубо сословное, региональ-

но-этнографическое, а не национальное, располагающее большим набором куль-

турных форм, жанров и выразительных средств.

Пародирование украинского языка, закавычивание искалеченных украинских

слов с целью их осмеивания прежде всего, хотя и не только, в массмедийной

публицистике и популярной культуре лишь часть общей дискурсивной страте-

гии, направленной на удержание Пятницы в подчинении (прежде всего умствен-

ном) – путем превентивной дискредитации всяческих его эмансипационых по-

ползновений. Типологически такое перекривляние «хохлов» – из того же ряда,

что и представление стереотипных евреев либо «кавказцев» путем имитации их

«смешного» акцента. С той лишь разницей, что по отношению к «хохлам» дают

подчас волю своим ксенофобским инстинктам даже вполне респектабельные, ка-

залось бы, режиссеры, актеры, писатели, журналисты.

Дискурс доминирования, сформировавшийся в русской культуре начала ХІХ

века, который «приручал», «одомашнивал», «присваивал» Украину, всячески ее

примитивизируя, не изменился, в сущности, до сих пор. С самого начала этот

дискурс старательно отсеивал факты, события и голоса, репрезентируя лишь те

из них, которые его обьективно укрепляют. Все, что могло бы помешать репре-

зентации «литературной Украины» в имперском дискурсе, последовательно за-

малчивалось либо маргинализировалось как, к примеру, резня, учиненная рос-

сийскими войсками под командованием А.Д. Меншикова в Батурине (резиден-

ции гетмана И.С. Мазепы) в 1708 году или, с другой стороны, польские культур-

ные влияния и уровень образования в Украине XVI–XVII веков. Тарас Бульба,

скрывавший свою ученость и знание латыни, является в этом смысле фигурой

знаковой. Как, впрочем, и те гоголевские запорожцы, которые сознательно разыг-

рывают в Петербурге роль придурковатых хохлов, ибо именно этого от них ожи-

дают.

Имперский дискурс фактически лишал украинцев их реального голоса, говоря

вместо них и от их имени. Собственно, реальные потребности, мысли и чувства

«туземцев» не имеют никакого значения, потому что империя знает все это луч-

ше, чем они сами. Знаменитые слова Белинского из письма Анненкову от 1–0

декабря 1847 года о том, что он, мол, сам не читал шевченковских «пасквилей»

«на императора» и «на императрицу» и читать не намерен, ибо и так знает,

что
сочинения эти «плоски и глупы»26 (Белинский, 12: 40–442), являются квинтэс-

сенцией имперского восприятия Украины российскими интеллектуалами.

В этом восприятии никчемен не только Сон, но и весь Шевченко – «хохлацкий

радикал», в котором «здравый смысл должен видеть осла, дурака и пошлеца, а

сверх того, горького пьяницу, любителя горелки по патриотизму хохлацкому»

(Белинский, 12: 440). Никчемен язык областное малороссийское наречие» [Рец.

на альманах украинской литературы Ластовка под ред. Е. Гребёнки и оперное

либретто Г. Квитки-Основьяненко Сватанье, 1841; Белинский, 5: 177]) и, конеч-

но же, литература на нем которая только и дышит, что простоватостию кресть-

янского языка и дубоватостию крестьянского ума» [Белинский, 5: 179]); никче-

мен весь украинский проект и его окарикатуренные адепты Ох эти мне хохлы!

Ведь бараны а либеральничают во имя галушек и вареников с свиным салом

[Белинский, 12: 441]). Проблема вовсе не в том, что Белинский относился к укра-

инскому проекту скептически (хотя и скепсис желательно выражать в менее аг-

рессивной и высокомерной форме). Украинский проект в 1840-е годы не выгля-

дел убедительно, скажем так, и для большинства украинцев. Хуже, что подобные

взгляды и даже подобный стиль остаются востребованными доныне, причем не

только в российской публицистике и масскульте, но и в изящной словесности

вплоть до великого Иосифа Бродского с его приснопамятной одой «На независи-

мость Украины».

С появлением украинского контрдискурса обнаружилось, однако, что для его



замалчивания и маргинализации недостаточно одних лишь дискурсивных
средств. Несмотря на тотальный контроль империи над образованием, печатью,

публичными выступлениями, оказалось, что для нейтрализации опасного конку-

рента нужны еще и дополнительные цензурные и полицейские меры. «Борьба

двух культур», о которой любят порассуждать имперские либералы, обернулась

на поверку борьбой культуры, у которой есть армия и полиция, против культуры,

у которой нет ничего, даже доступа к печати. Взгляды на Украину со стороны ле-

вых и правых, либералов и консерваторов, культурных элит и жандармских ока-

зались в России чрезвычайно похожими. Даже самые выдающиеся российские

писатели, константирует американская исследовательница, «использовали свое

привилегированное положение выразителей имперской идеи для маргинализа-

ции других дискурсов и навязывания своего "первичного значения" (если можно

употребить здесь термин Ганса-Георга Гадамера) читателям российской литера-

туры в России и за ее пределами»27.

Расплата за это почти полное единодушие, за естественную для полицейских,

но непростимую для интеллектуалов глухоту к голосу «другого», оказалась до-

вольно тяжелой, хотя до сих пор должным образом неосознанной. На примере

глубокой, почти истерической украинофобии Михаила Булгакова (Дни Турбиных
,Белая гвардия, Киев-город) можно говорить о подлинной трагедии выдающегося

писателя, чье «видение гомогенной и целостной русской культуры со сложивши-

мися нормами было травмировано появлением национального движения, о суще-

ствовании которого он не подозревал и которое упорно продолжал отрицать. В



его текстах об Украине можно заметить стремление загнать джинна обратно в
бутылку, реинтерпретируя все события данного периода в соответствии с господ-

ствующим и общепринятым культурным образцом»28.


Постколониальное освобождение?


Подытоживая, можем сказать, что столетия колониального гнета и, соответствен-

но, «интернализации» имперского насилия по отношению к другим народам при-

чинили русской ментальности колоссальную общенациональную травму. Пре-

одоление этого травматического наследия в русской культуре, как, впрочем, и со-

ответствующего травматического наследия в культуре украинской, возможно, по

мнению ряда современных исследователей, через освоение обеими культурами

постколониальных художественных практик и подходов.

«Постколониальность», – обьясняет Tf2.4839 Марко Павлышин, –«осознает телеоло-

гичность колониальных и антиколониальных позиций и, следовательно, их ис-

ключительный и насильственный (исторически подтвержденный либо только по-

тенциальный) характер. Поэтому она крайне скептически относится ко всем схе-

мам и символам как имперской, так и антиимперской славы. В то же время пост-

колониализм признает реальность истории: с одной стороны подлинность и бо-

лезненность причиненных страданий, с другой стороны невозможность пред-

ставить современность без всех элементов ее предыстории, как антиколониаль-

ной, так и колониальной. Постколониальность в культуре открыта и толерантна;

она создает новое, используя в качестве источника весь диапазон культуры про-

шлого. Она настороженно относится к слишком четким лозунгам, простым кате-

гориям, всеобьясняющим мифам и однозначным историческим нарративам,

предпочитая скорее ироническое мировосприятие. При этом вовсе не деструк-

тивное высмеивание и нигилизм образуют философский фон постколониализма,

а стремление избежать какого-либо насилия,
какого-либо господства. Постколониализм не стремится заменить господство колонизаторов какой-либо новой иерархией власти, он предлагает вместо этого состояние свободы и раскрепощенности, одинаково доступное для всех»29.

В этом смысле элементы постколониальной иронии и самоиронии, гибридности и протеизма прослеживаются в творчестве украинских писателей 1920-х годов; собственно, уже украинские модернисты рубежа ХІХХХ веков демонстрируют существенное усложнение традиционного антиколониального дискурса,обогащая его элементами саморефлексии, внутренней полемики, в частности полемики с господствующей народнической доктриной; именно отсюда проистекают другие альтернативные дискурсы феминистический (Леся Украинка, Ольга Кобылянская), эстетский (Михайло Коцюбинский, Мыкола Зеров), авангардистский (Михайль Семенко, Майк Йогансен).


Обращение современных украинских интеллектуалов именно к той, прерванной, национальной традиции 1910–1920-х годов, видимо, не случайно: «высокий» модернизм привлекает их скорее всего своей подчеркнутой «европейско-тью» и, в определенном смысле, космополитичностью акцентом на общечеловеческой проблематике и вниманием к формальной новизне и изощренности. По-
стколониальность в обоих случаях проявляется как подсознательное стремление

выйти за пределы осажденной крепости и обрести внутреннюю свободу, отказавшись от жесткой идеологической матрицы «мы они», от упрощенной альтернативы «или или», от категорического «нет» в пользу более диалогичного и конструктивного «да, но...»30.


Две ранние повести Юрия Андруховича Рекреации(1992) и Московиада(1993) –представляют собой хороший пример «постколониальной» деконструкции не только имперских мифов, но и национальных, в частности, традиционного изображения Украины как невинной жертвы злых соседей, прежде всего демонической России. В обоих произведениях это внешнее зло оказывается довольно банальным, причем проявляется / актуализируется оно лишь в той степени, в какой его интернализировали (усвоили, приняли вовнутрь) сами персонажи-украинцы.


В одном из относительно недавних романов Двенадцатьобручей(2003) Андрухович расправляется с национальными, прежде всего народническими мифами, удачно успользуя для этого остраненный взгляд главного героя-иностранца, немецкого фотографа Иозефа Цумбруннена. Вот одно из беспощадных наблюдений, изложенное немецким Кандидом в письме на родину: «Ужасно досадно общаться с некоторыми здешними авторитетамиДнями один из таких, бывший узник совести и автор самиздатовских стихов, по иронии высших властей и локально-дворцовых интриг заброшенный в соблазнительное должностное кресло, убеждал меня в том, что его нация возрастом чуть ли не десять тысяч лет, что ук-
раинцы поддерживают непосредственную связь с космическими силами добра и
формой черепов и надбровных дуг достаточно близки к эталонному арийскому

идеалу, вследствие чего против них существует определенный всемирный заго-

вор, непосредственными исполнителями которого являются ближайшие геогра-

фические соседи и некоторые внутренне-разлагающие этнические факторы

"вы понимаете, кого я имею в виду, пан Цумбруннен". Далее он потратил еще не-

мало сил на то, чтобы продемонстрировать мне полную никчемность российской

культуры, камня на камне, как ему казалось, не оставив от Мусоргского, Досто-

евского, Семирадского и Бродского (а фамилии, одни лишь фамилии чего стоят,

кричал он, войдя в экстаз и забрызгивая меня всего своей сине-желтоватой пеной

Рубинштейн! Эйзенштейн! Мандельштам! Миндельблат! Ростропович! Раби-

нович!), самое комичное, что все это он вынужден был формулировать на рус-

ском языке, поскольку ни единого из европейских этот истинный праевропеец

так и не задал себе труда выучить. Я вынужден был прервать его хаотическую

лекцию несколько неудобными вопросами, на которые он лишь бессмысленно

хлопал глазами. Я спросил, например, такое: "Хорошо, если у вас и в самом деле

настолько давняя и мощная культура, то почему так воняют ваши общественные

туалеты? Почему эти города больше похожи на догнивающие свалки? Почему их

старинные центры гибнут целыми кварталами, почему обваливаются балконы,

почему нет света в парадных и столько битого стекла под ногами? Кто в этом ви-

новат русские? Поляки? Другие внутренне-разлагающиефакторы? Ладно, вы

не можете управиться с городами, но как быть с природой? Почему ваши селяне

эти, как вы говорите, носители десятитысячелетней цивилизационной тради-

ции так упрямо сваливают все свое [г...] прямо в речки, и почему когда путеше-

ствуешь по вашим горам, то брошенного железа находишь впятеро больше, чем

лекарственных растений?"»31

Несмотря на перспективность и привлекательность таких деконструктивист-

ских стратегий, следует заметить, однако, что ни русская, ни украинская литера-

туры не обрели пока достаточной внутренней свободы для «постколониального»

освобождения из-под власти своих господствующих дискурсов. В Украине фак-

тически и после формального обретения независимости продолжается своего ро-

да холодная гражданская война, в том числе и на уровне приснопамятной «борь-

бы двух культур», исход которой невозможно пока предугадать32. Это, понятным

образом, поддерживает антиимперскую мобилизацию и соответствующий дис-

курс в украинской культуре, а с другой стороны, подпитывает традиционный им-

перский дискурс, давая ему определенные надежды на дальнейшее господство и

открывая у его сторонников второе (или, пожалуй, двадцать второе) дыхание.

















No comments:

Post a Comment